Ему всё прощали
Глава №72 книги «Артуро Тосканини. Великий маэстро»
К предыдущей главе К следующей главе К содержаниюОднако не следует заключать великих художников в позолоченную рамку, в которой сияет только одно совершенство. Если видеть в них только добродетели и не замечать недостатков, они перестанут восприниматься как реальные люди и превратятся в "роботов" мудрости, ума, памяти и тому подобного.
Воспоминания, в которых отмечаются какие-то промахи, оплошности и прочее, приближают великих людей к обычным смертным, не наделённым столькими достоинствами, а напротив, обременённым недостатками.
Тосканини вошёл в сознание своих слушателей и коллег каким-то сверхчеловеком, лишённым слабостей. Поэтому особенно интересны свидетельства о вспышках гнева, эмоциях и странностях маэстро.
Наиболее загадочное свойство Тосканини — почти невероятное сочетание в нём святого и демона, поэта и крестьянина, и это весьма существенная, хотя и парадоксальная сторона его темперамента.
Во время репетиции, стоя за пультом в своём строгом чёрном сюртуке с узкой белой полоской носового платка, засунутого за стоячий воротник, в прекрасно отглаженных брюках в полоску, в плотно облегающих ногу полуботинках, он олицетворял собой духовного пастыря или всеми почитаемого святого. Лицо его преображалось, озарённое внутренним светом, когда он работал над каким-либо фрагментом неповторимой прелести. Казалось, он весь уходил в музыку. Но вдруг, как удар грома с ясного неба, святой исчезал, а демон бичевал оркестр такими выражениями, что даже грузчик изменился бы в лице...
"Что вызывало эти вспышки?" ― задаёт себе риторический вопрос Самуэль Антек и отвечает:
"Иногда простейшая, малейшая ошибка, нота, взятая слишком громко, crescendo, наступившее слишком рано, — всё могло зажечь фитиль. Грандиозность сцены зависела главным образом от того, как он себя чувствовал физически и духовно. Если бывал усталым или расстроенным чем-то в личной жизни, почва для вспышки, бури или урагана оказывалась готова.
А иной раз ошибки и погрешности воспринимались им поразительно терпеливо. Конечно, пассажи отрабатывались усердно, но без раздражения, а иногда с кислым юмором.
Если случалось, он расстроен с самого начала, всё могло разбудить дремлющих в нём фурий. Когда же у него было "хорошее настроение" и он оставался необыкновенно мягок и спокоен (для него!) несколько недель подряд, мы уже начинали тревожиться. "Отчего это Старик такой добрый? — удивлялись мы. — Неужели жало притупилось?" И когда вновь разражалась буря, мы даже испытывали некоторое облегчение: "Ну, всё в порядке. Он снова стал самим собой".
Самые грандиозные бури Тосканини — из них, быть может, с полдюжины незабываемых, — продолжает Антек, –– происходили, когда у него возникало подозрение, будто оркестр благодушествует и воспринимает и музыку, и его самого слишком поверхностно.
Одна из таких бурь в симфоническом оркестре "ЭнБиСи" разразилась на первой же репетиции Девятой симфонии Бетховена. В тех случаях, когда мы готовили особенно выдающееся и возвышенное произведение, Тосканини приходил на репетицию более "ощетинившимся", более строгим и напряжённым — даже кончики его усов, казалось, топорщились сильнее!
Репетиция шла своим обычным, полным драматизма ходом до того момента, пока не добрались до скерцо. Все мы были предельно внимательны, как вдруг он остановился:
–– Celli! — закричал он. — Celli! He да-де-да-а-а, а дья-де-да-а! Что они, глупы? Ах, та-а-ак, их это не волнует! Они спокойно откинулись на спинки стульев. В звуке у них нет остроты, нет жизни! Они не ощущают трепета перед великой музыкой! Они просто спят! Они оскорбляют Бетховена! Они оскорбляют е-его! Нет! Только не с Тосканини будут они играть так ужасно!..
И силы урагана взвились. Под аккомпанемент целого потока оскорблений он сломал палочку, схватил партитуру, начал стучать ею, потом изодрал в клочья, разломал пульт, столкнул его с эстрады и, неистово крича, стал раздирать ворот рубашки; тут его рука задела цепочку от часов, которые он обычно носил в нагрудном кармане. Он в бешенстве выхватил часы, посмотрел на них невидящим взглядом и изо всех сил швырнул об пол, так что осколки разлетелись во все стороны. Не-ет! Не-е-ет! С него достаточно! Хватит! Он больше никогда не будет дирижировать этим оркестром болванов! Спрыгнув с подиума и тяжело ступая, он стал быстро ходить по краю эстрады, выкрикивая полные возмущения слова и кулаком ударяя по стульям... Когда он покинул зал, мы всё ещё слышали его проклятья, которые гулко разносились по коридору, ведущему к артистической.»
Но оркестранты неизменно прощали ему всё.
«И одна из причин, ― объясняет Хоцинов, ― почему его музыканты не восставали против обид и оскорблений, которыми он с избытком осыпал их, в том, что маэстро немилосердно бичевал сам себя, когда выяснялось, что он не в состоянии передать музыкантам своего видения партитуры. Тогда он обзывал себя невеждой, плохим музыкантом, дирижёром, недостойным руководить оркестром.
–– Это не ваша вина, — раскаивался он, — нет! Совсем нет. Это моя вина. Это я — stupido! . Я не умею заставить эту мерзкую руку (и он яростно колотил левой рукой правую) высказать то, что хочу... то, чего хочет композитор...
И, испытывая страх перед страданиями, которые как в зеркале отражались на взволнованном лице маэстро, музыканты жалели его и забывали собственные неприятности. Он умел ранить их чувство собственного достоинства, но они сдерживали обиду, ибо ясно видели, что их мучитель сам страдает, как только может страдать человек, приходящий в отчаяние от того, что не в силах достичь идеала.
Однажды на репетиции какой-то музыкант едва успел закончить свой сольный пассаж, как маэстро постучал палочкой, призывая к тишине. Он принял театральную позу, подбоченился, слегка прикасаясь палочкой к кончику носа, что, по долгому опыту музыкантов, означало недовольство и обдумывание подходящего наказания.
В зале воцарилась зловещая тишина, пока маэстро стоял так, задумчиво постукивая палочкой по кончику носа. Вдруг он оживился и назвал музыканта по имени. Тот вскочил и с готовностью произнёс:
–– Да, маэстро...
Маэстро благожелательно поглядел на него. Затем приветливо заговорил:
–– Скажите, пожалуйста, когда вы родились?
Музыкант с удивлением ответил.
–– А в каком месяце? — не повышая тона, продолжал маэстро. Музыкант с некоторой запинкой назвал месяц.
–– И что это за день недели?
Музыкант, теперь уже совсем растерявшемуся, пришлось сначала подумать, а маэстро всё ждал, терпеливо постукивая палочкой по носу. Наконец музыкант еле слышно произнёс:
–– Кажется, вторник, маэстро.
Вот тогда Тосканини и вскипел:
–– Это был, — заорал он на перепуганного музыканта, — чёрный день для музыки! ― Потом поднял руку с палочкой, готовясь дать вступление. ― А теперь da capo ! — приказал он. Жуткое мгновение сольного пассажа наступило и прошло. На этот раз он прозвучал совсем по-иному. Маэстро, продолжая дирижировать, воскликнул, перекрывая fortissimo оркестра:
–– Так! Так! — и левой рукой послал воздушный поцелуй только что распятому им исполнителю. ― Вот так! Вот так! Значит, вы не глупы. Вы можете хорошо играть... Santa Madonna... Santissima... Теперь я счастлив... и вы счастливы... и Бетховен счастлив... ― После заключительного аккорда маэстро отложил палочку и, улыбаясь, повернулся к концертмейстеру.
–– Знаете, — сказал он, и в оркестре все до единого подались вперёд, стараясь не пропустить ни слова. — Я помню одного музыканта в "Ла Скала" — это было лет сорок тому назад... да, в 1906 году... в феврале... да, четырнадцатого февраля, в субботу... Я дирижировал Тоской... Его звали Бартелли, Джованни Бартелли. Это был чудесный музыкант, но stupido ... нет, не stupido... stu-pi-dis-simo!
Артисты оркестра слушали напряжённо, громко (но нервно!) смеясь над забавными ситуациями и обмениваясь многозначительными взглядами при каждом проявлении феноменальной памяти маэстро. Забыт короткий язвительный диалог, только что и так хитроумно разыгранный Тосканини. Развеяно тревожное настроение оркестра. Даже незадачливый исполнитель соло слушал с чувством всепрощения и радости».
Однажды кто-то из артистов оркестра, обеспокоенный эмоциональными взрывами Тосканини, выразил свою тревогу из-за его чрезмерного волнения, но маэстро заверил его: –– Не беспокойтесь; это полезно для моего кровообращения.