Глава XIV
Глава №14 книги «Гаэтано Доницетти»
К предыдущей главе К следующей главе К содержаниюВ Вене Доницетти встречается с лучшим другом своей бергамаской молодости - с тем самым Бартоломео Мерелли, который написал ему первые либретто, а со временем стал великим импресарио. И вот теперь Мерелли выводит на сцену новые оперы молодого маэстро Джузеппе Верди, чьим "Набукко" два года назад восхищался Гаэтано. Доницетти считает, что ему самому пока можно не писать музыку, и предлагает помочь провести венские репетиции новой оперы Верди "Эрнани". Его побуждает к этому великодушное желание поддержать такого талантливого композитора, чувство солидарности и любовь к опере, с которой, если автор не присутствует при ее подготовке, зачастую обращаются очень скверно. Верди отвечает немедленно: "Ни на минуту не колеблясь, принимаю ваше любезное предложение в полной уверенности, что моей музыке может принести только пользу, если о ней позаботится не кто-нибудь, а Доницетти. Прошу вас взять на себя общее руководство постановкой, а также сделать поправки какие, возможно, понадобятся, особенно в партии, которую поет Ферретти. Не стану, синьор кавалер, делать вам комплименты. Вы относитесь к числу тех немногих людей, которые обладают высшим талантом и не нуждаются в особой похвале. Любезность, какую вы мне оказываете, слишком велика, чтобы вы могли усомниться в моей благодарности". Доницетти говорил о Верди: "У него огромный талант. Ему порой недостает фантазии находить начальные такты, но найдя их, он божественно устремляется дальше. Он взлетит высоко и очень скоро. По-моему, он далеко пойдет, далеко, очень далеко".
Однако Верди увел у него славную подругу, очень славную, что так нравилась Доницетти - прекрасную миланскую вдову Джузеппину Аппиани. Она очень любила музыку, эта чувствительная вдовушка, и еще больше музыкантов. Идиллия с Доницетти была стремительной и весьма приятной. Но Доницетти надолго уезжал в Париж и Вену, а синьора предпочитала иметь любимого рядом. Верди был рядом и потому... Но у Доницетти доброе сердце, и он пишет любвеобильной подруге: "Все ваши мысли только о нем, вы только им и живете, само ваше письмо выдает вас. Но я одобряю ваше чувство: чем больше будете любить очень талантливых людей, тем больше буду уважать вас. Не могу сердиться на вас, мой черед вызывать ваши симпатии уже прошел, настала пора другому занять это место. Миру всегда нужно что-то новое, другие ведь уступали когда-то место нам, теперь и нам надо уступить его другим. И мы очень счастливы передать его таким талантливым людям, как Верди. Дружба всегда обманчива, но будьте совершенно спокойны - этого молодого человека ждет успех. Талант повсюду заставляет ценить себя, и ничто не помешает славному Верди вскоре занять одно из самых почетных месте в когорте композиторов".
С Верди Доницетти познакомился в Милане именно в доме синьоры Аппиани, встречался с ним у Бранка и у Рикорди, а также у конкурентки этого издателя синьоры Лукки. Два композитора, два благородных человека - порывистый и открытый Доницетти и замкнутый, недоверчивый, нередко мрачный и хмурый Верди - прониклись симпатией друг к другу, однако их дружба не стала такой же прочной, какая соединяла Доницетти с Россини.
Кроме того, у Гаэтано был один недостаток: он нравился тем же женщинам, что нравились и Джузеппе, а Верди такая мешанина в амурных привязанностях явно была не по вкусу. Он не мог спокойно смотреть на фамильярность пылкого Доницетти с синьорой Аппиани, как и на живейшую дружбу с певицей Джузеппиной Стреппони, к которой Джузеппе начал испытывать явную симпатию.
Именно поэтому Верди не очень-то терпел импресарио Мерелли, хотя тот и спас его от нищеты и вывел в свет. У Мерелли тоже был непростительный недостаток: он весьма близко дружил со Стреппони, которая даже родила ему сына. Словом, в каких-то случаях приходилось приноравливаться к обстоятельствам...
В конце мая Гаэтано после долгой разлуки наконец радостно встречается с братом Джузеппе - "пашой Доницетти", который приехал в Вену из Константинополя, увешанный всякими орденами и обремененный толстым животом. Встреча была теплая, хотя Гаэтано с огорчением заметил, что у паши все же больше орденов и жира на животе, нежели любви к нему. Жаль, потому что маэстро лелеял мысль объединить всех Доницетти в одну семью, пригласив и другого брата - Франческо, не слишком прославленного руководителя духового оркестра и муниципального служащего Бергамо. "Паша Доницетти" в Вене оказался проездом. Он направлялся в Геную присутствовать при получении диплома своего сына Андреа. Гаэтано не строит излишних иллюзий насчет талантов племянника. Он признается в письме к друзьям: "Джузеппе поедет в Геную повидать этого грандиозного осла - своего сына, которому кодекс Джустиниана так же близок, как мне красавицы из гарема султана. Ученость нашей семьи наконец проявилась именно в нем, и вот вам новоиспеченный адвокат Доницетти, обладатель пожизненного диплома..."
Из Вены братья собирались уехать вместе, но паша очень торопился и не стал ждать Гаэтано. Маэстро нужно было на время остаться в Вене из-за последних спектаклей в итальянском сезоне. Он располагал великолепными исполнителями - Тадолини, Варезе, Ронкони, Монтенегро, Гарсия-Виардо, Альбани, Ферретти, Иванов, Гардони, Ровере, Марини. Они-то и принесли ему успех в "Дон Паскуале" и "Марии ди Роган".
На каждом спектакле - вызовы, овации, цветы, венки. После окончания последнего представления императорский двор опять задержался в театре почти на четверть часа, чтобы еще и еще поаплодировать Доницетти.
Сейчас, когда маэстро собирается вернуться на родину, это теплое прощание греет ему душу. Возвращение в Италию... Где же он остановится в Неаполе? В своем доме уже не может, потому что просил друга Персико распродать мебель. И сразу же вспомнил: рояль, его рояль, на котором он сочинил шестьдесят три оперы, верный товарищ по творчеству, родная душа, которому он поверял все свои помыслы! Что с ним делать? Продать? Это невозможно! Он подарит его шурину Васселли. И пишет Персико: "Отдай рояль Тото и скажи ему, что за все золото в мире я ни за что не уступил бы его никому, потому что это был ее (Вирджинии) рояль и еще потому, что я обязан ему всей своей славой".
А шурину Васселли посылает трогательное письмо, в котором в немногих словах выражена все волнение художника: "Не продавай этот рояль ни за какие деньги. В нем заключена вся моя творческая жизнь. Начиная с 1822 года, его звук постоянно раздается в моих ушах, нашептывая мелодии Анны, Марии, Фаусты, Роберта, Велизария, Марино Фальеро, Мучеников, Оливо, Гуверенера, Безумного, Парии, Кенильвортского замка, Потопа, Джанни из Кале, Уго, Сумасшедших, Пии, Марии ди Руденц... Ох, пусть он живет, пока я жив!... Я прожил с ним годы надежд, годы семейного счастья и годы одиночества. Он знает мои радости, он видел мои слезы, мои разбитые мечты, мои лавры... делил со мной пот и труд... В нем жил мой гений, в нем одухотворены все периоды моей карьеры, нашей... (и не пишет имя, словно опасаясь святотатства - Вирджинии). Твоего отца, твоего брата, всех нас знал он, все мы его мучили, всем он был другом, и пусть отныне этот рояль навсегда принадлежит твоей дочери, как приданое, несущее в себе тысячи грустных и веселых мыслей". Трогательное прощание со старым другом - роялем.
Приехав в конце июля в Бергамо и встретив здесь обоих братьев, Гаэтано провел с ними несколько дней и был счастлив. Ему казалось, он опять очутился в кругу родной семьи. Но вскоре у него возникает ощущение, что семья эта слишком эгоистична и безразлична к его существованию. Он гонит прочь возникшие мысли, чтобы не щемило сердце, и охотно откликается на радушные приглашения друзей провести вместе какое-то время. Как всегда необычайно приветливо встречают его и две знатные синьоры - Роза и Джованнина Базони.
Летом они живут в Дарфо, и Доницетти вместе с Дольчи едет туда навестить их и даже присутствует на концерте, устроенном для него, только маэстро не узнает свою музыку, настолько неудачно ее исполняют. Впрочем, он не рассердился, чего опасалась милые синьоры, а тихо задремал. Когда же открыл глаза, все приветствовали его пробуждение веселым смехом.
Бергамаские каникулы длились совсем недолго. Спустя неделю Доницетти уезжает в Неаполь, где друзья и поклонники, словно прося прощения за плохой прием его "Катерины Корнаро", без конца организуют в его честь всякие праздники, устраивают встречу с Меркаданте, стараясь помирить обоих маэстро, чтобы они вновь стали друзьями, какими были до спора о назначении на должность директора музыкального колледжа. Крепкое пожатие рук, и мир восстановлен.
В театре возобновляют оперы Доницетти "Аделия" и "Бетли". Овации бесконечные. Дней десять маэстро проводит с братом Джузеппе, приехавшим из Генуи и собирающимся возвратиться в Константинополь. Гаэтано рад познакомить его со своими друзьями, которые сердечно принимают его, вместе с ним ездит за город полюбоваться прекрасными пейзажами.
Потом ненадолго отправляется в Рим повидать шурина, друзей и присутствовать на спектакле "Анна Болейн" в театре "Арджентина", которая идет тут с успехом, затем возвращается в Неаполь последить за репетициями "Марии ди Роган". Триумф потрясающий, и маэстро всеми силами старается подольше побыть в городе, который так дорог ему. А когда пришло время уезжать, его охватила безутешная печаль. Он обращается к другу Персико: - Смогу ли еще раз вернуться в Неаполь? - Что это тебе приходит в голову, Гаэтано? - Не знаю. Мне грустно. Кажется, будто прощаюсь со всем. Кажется, что больше не увидимся.
В Бергамо, где музыкант гостит у славных синьор Базони на вилле Доротина, которую он шутливо называет Торототина, его тоже охватывает томительная тоска, вынуждающая повторять безутешное опасение: - Мне кажется, будто я прощаюсь со всем... Вскоре после приезда в Вену он пишет Дольчи: "Дорогой друг, тут идет снег и очень холодно. Снегопад сопровождал меня всю дорогу, а холод стоит повсюду в полях и горах. Теперь он уже добрался до города. Вот прошло воскресенье... и куда идти? Сидеть дома одному? Очень весело! Я приехал в четверг в девять вечера. Как видишь, доехал очень быстро, хотя и потерял в Удине полдня... Бергамо покинул очень расстроенный по разным причинам и прежде всего из-за нашего Майра, которого, мне казалось, уже никогда больше не увижу, если смотреть на жизнь философски, но от этого становится еще печальнее".
И жалуется, что каждый раз, когда приезжает в Бергамо кто-нибудь из старых друзей избегает его или относится с равнодушным уважением. Отчего? И у него вырывается отчаянный крик: "Ах, Богу угодно, чтобы все было иначе, я вынужден умереть в одиночестве и здесь! А ты живи, живи, заклинаю тебя!.. Ты должен жить, ты крепче. Я же почти развалина, просто чудом держусь на ногах. А ты живи, живи. Счастливец, и вспоминай иногда обо мне!"
Когда же в более светлую минуту он пытается писать шутливые стихи, душа у него трепещет от страха перед таинственным будущим: "Что же будет со мной?"
В Вене вечером 6 февраля 1844 года "Дон Себастьяно" берет шумный реванш в театре у Каринтийских ворот. Аплодисменты после каждого номера, вызовы по окончании действия, настойчивые требования бисировать, а одну арию из четвертого акта заставили повторить трижды, нескончаемые выходы на сцену, автор и исполнители вынуждены непрестанно раскланиваться. Обстановка самого восторженного приема.
После парижских спектаклей маэстро внес кое-какие изменения в оперу, освободил ее от некоторых чересчур мрачных скорбных сцен, действие стало более стремительным, больше простора открылось патетическим ситуациям. Опера исполнялась на немецком языке. "Можешь себе представить, как мне было все понятно!" - сообщил маэстро шурину. А издателю Рикорди написал: "«Дон Себастьяно», которым я дирижировал, не зная ни слова по-немецки, составил эпоху в моей карьере. Я хохотал, как безумный, потому что в речитативах спешил за нотами, словно курица за цыплятами. И мне немало пришлось попотеть еще и потому, что певцы переиначивали ноты, и я нередко просто замирал с поднятой палочкой. Нужно сказать однако, что я очень сократил оперу, поскольку в Вене в десять часов уже желают быть дома".
Лично сам император попросил Доницетти дирижировать оперой. Маэстро пытался отказаться: - На немецком языке, Ваше Величество? - Какое это имеет значение? Музыка есть музыка, ее не касается разница в языке. - Совершенно справедливо, Ваше Величество. Музыки не касается, а слов - очень и очень. Император рассмеялся, но настоял на своей просьбе. "Да поможет мне Бог!" - подумал Доницетти, склонившись перед монархом.
Огромную радость доставил ему беспримерный успех в Вене еще и потому, что он щедро компенсировал хулу, которую пришлось сносить в Париже. Кстати, а почему бы не написать об этом парижским друзьям? Почему не позволить себе законное удовлетворение от полученного реванша? Он берется за перо. "Дорогие мои друзья! Не могу пока еще во всех подробностях рассказать о том, как прошел вчера вечером "Дон Себастьяно", а сообщаю только, что прием был более горячим, чем в Париже. Три номера бисировали, в ушах до сих пор гремят аплодисменты. Меня вытащили на сцену, пришлось выходить не знаю уж сколько раз, и это совсем не нравилось мне. Поверьте, дорогие друзья, в Париже еще изменят отношение к "Дону Себастьяно" - к опере, над которой я трудился особенно старательно и которую считаю главным своим сочинением. Не люблю говорить о себе, но уверяю вас, я был очень огорчен тем, как ваши газеты обошлись с моей оперой, отчего провел не одну бессонную ночь. Я был недоволен парижским дирижером, который вынудил меня сделать ужасные купюры, да и месье Скриб мог бы гораздо больше помочь мне. Но хватит обвинений. Время воздаст должное всему, что может быть приемлемым в «Доне Себастьяно»".
В Париже Доницетти тоже защищал свою оперу, но там его оборона была воспринята как проявление личной заинтересованности. Теперь же, напротив он чувствовал поддержку публики еще одного города с давними музыкальными традициями. К триумфальному реваншу прибавилось сообщение еще об одной победе: в Парме очень горячо аплодировали "Катерине Корнаро", которую прохладно приняли в Неаполе. Так что рано вешать голову! - Рано вешать голову, да, конечно... Только... Только мне нездоровится. Все время немного температурит, болит голова, чувствую какое-то недомогание, что-то все время тревожит меня... Отчего бы это?.. Отчего?..
Он сообщает о своих неприятностях шурину Тото Васселли и пытается сделать это в шутливом тоне, чтобы не придавать слишком большого значения своим недомоганиям, но болезнь-то никуда не девается. Он пишет: "Болезнь моя несомненна, только сейчас, мне кажется, она уже прошла. Теперь появилась мозоль, которая вынуждает хромать с большим удовольствием. Мне наложили горячую горчицу на мозоль, и я часто делаю горячие ванны для ног. Все может быть, но одно ясно, климат здесь убийственный. Вчера, например, термометр опускался на 14 градусов ниже нуля, а сегодня, пожалуй, можно выходить и без плаща. Не знаю, что стану делать дальше, поеду ли в Париж или вернусь в Италию, впереди еще три месяца".
Еще три месяца, чтобы на что-то решиться. Однако время от времени наступают, как он говорит, просветы, когда ему кажется, будто он чувствует себя лучше, и тогда он опять строит планы, вновь готов приняться за работу, писать оперы, снова загорается желанием утвердиться, бороться. "Чем больше старею, тем больше воюю", - заметил он как-то. Теперь он получает предложения из всех стран Европы: просят приехать в Лондон, Берлин, Петербург с новыми операми. Он отказывается. - Если не выдерживаю венских морозов, можешь себе представить, что будет со мной в Пруссии или в России! Нет, нет, не поеду!
Однако на самом деле причина в другом - он болен, очень болен. "Просветы" хорошего самочувствия делаются все реже, его терзает тоска, уныние гнетет душу... Боже милостивый, что будет? Что будет?.. Он хочет вылечиться, очень хочет поправиться! Ему еще столько музыки надо написать, такое обилие мелодий живет в его сердце и в его мозгу. Но Вена, которая хоть и доставляет ему немало удовлетворения и оказывает столько почестей, Вена все же наводит на него тоску. Вена? А может, болезнь? Он не знает, не хочет знать. Осталось одно - надо ехать. В путь, скорее в путь!
В начале июля он уезжает в Париж. Там к нему вернется здоровье, ведь он всегда хорошо чувствовал себя в этом городе. Парижане нередко доставляли ему неприятности, но со здоровьем у него там было все в порядке. Однако в Париж он приезжает истощенный, измученный, дорога изнурила его, лишила последних сил. При виде Гаэтано друзья испугались. Это Доницетти? Неутомимый, вулканический Доницетти, брызжущий энергией, пышущий здоровьем, постоянно жизнерадостный с кипучей жаждой деятельности? - Тебе надо лечиться. Что с тобой? Как ты себя чувствуешь? - Не знаю. Я болен. Но я поправлюсь! - Конечно, конечно, только ты должен лечиться. - Да, вы правы. И вылечусь!
На квартире Доницетти на рю де Грамон, где он обычно живет в Париже, готовится консультация врачей. Его домашний доктор Ростан советует пригласить трех светил медицины - Андраля, Рикорди и Марьолина. Изумленный, растерянный, Доницетти тем не менее терпеливо переносит длительный осмотр. И сразу же сообщает об этом шурину: "Они пришли к выводу после того, как задали тысячу вопросов, что мне следует уехать, попутешествовать, сменить климат... Я тотчас же выбрал Рим или Неаполь, потому что там я у себя дома. Рим, сказали они, слишком далеко от моря, лучше Неаполь. Там вы сможете купаться, но лучше всего поехать в Кастелламаре. Представляешь, с какой радостью я согласился! Все брошу! Еду! И не следует ничего писать два года. Но прошло и без того уже два года, как я ничего не пишу, потому что нет желания. А теперь, когда возвратились силы, запрещают врачи... Голова моя, по правде говоря, тогда была еще очень тяжелой, и я отвечал им только да или нет. Теперь голове полегче в результате перемены климата. Мне стало лучше еще до лечения. Каждые два дня делаю горячие ванны для ног… А как же работа? Писать мне нетрудно! Однако что-то едва уловимое в интонациях врачей подсказывает мне, что никакой болезни у меня нет, если только опять не прильет кровь к голове или она не охладится. Аппетит у меня есть, желудок работает нормально. Напитки, предписанные врачом, легкие, я их пью. Избегаю вина, кроме бордо с минеральной водой "Виши".
Выхожу из дома, гуляю, а еще сегодня утром врач постучал по моим ребрам и сказал: "Вы должны выполнять мои предписания, чтобы будущая зима не подействовала на ваши нервы так же, как нынешняя. Советуем вам немного попутешествовать, а когда привыкнете ко всем суровостям зимы, сможете работать сколько угодно. Избегайте сильных впечатлений от сенсационных драм. Ваш дух слишком слаб, а мозг переутомлен..." Я выбрал Неаполь потому что... надеюсь увидеть тебя... Там мы будем рядом... Там мой дом!.. Если через несколько дней не станет лучше, поеду!"
Письмо словно освещено краткими вспышками надежды, но все же очень заметно ощущение какой-то неведомой опасности, будто болезнь притаилась где-то совсем рядом и готова наброситься на него. И у Доницетти вновь возникает давно уже мучающий его вопрос, на который он не находит ответа: - Отчего бы это?.. Отчего?..
Врачи сказали, что речь идет о каком-то заболевании нервных центров из-за чрезмерной работы. Маэстро соглашается, отдых поможет ему вернуть полную свободу действий и здоровья. Он поедет в Неаполь. Сколько света в душе! Он рад этой поездке: "Представляешь, с какой радостью..."
Но дни идут один за другим, а болезнь усиливается, и Доницетти не может уехать из Парижа. Печально! Он надеется найти утешение в письмах к далеким друзьям. Дорогой Дольчи, какой он славный и отзывчивый! Он сообщил, что Симоне Майр заболел. Добрый, старый учитель! Сейчас, когда их соединило страдание, Гаэтано чувствует себя еще ближе к этому великому сердцу. Он повторяет в письмах к Дольчи свои впечатления от визита врачей. Пока они ощупывали его, он присматривался к ним, словно выпытывая свою судьбу: "Я тоже болен. Мой доктор решил устроить консилиум с тремя лучшими медиками - Андралем, Рикорди и знаменитым Марьолином. Они пришли ко мне, когда я лежал в постели. Чего только не наговорили, о чем только не расспрашивали! Сколько выписали лекарств! Уф! Следует уехать из этого климата и принимать морские ванны. А я должен написать пять опер для трех театров, мне сейчас не до путешествий. Настой арники. Только бульон и немного варенья, стакан бордо (даже оно подпорчено минеральной водой "Виши"), двенадцать пиявок. Исключить грибы, перец, нельзя никакого другого вина, кроме бордо. Не смотреть никаких трагедий, обедать не позднее шести вечера.
Этот зверь Андраль (красивейший мужчина) все рассматривал меня, видимо, потому что никогда прежде не видел. Потом проверил пульс... Температуры нет. Сильно постучал по ребрам, и я взмолился: "Вы никому не причиняете зла". А он смеется. О тысяче всяких разностей расспросили, и все это ничуть не помогло... Он говорит мне: "У вас нет температуры. У вас нервы расстроены. Настой арники четыре раза в день. Прогулка после обеда, если позволит погода. Не ходите на трагедии. Располагайте всем, что вам приятно. Работайте, если хотите, но все это на ваше усмотрение". Остальные согласились с ним, а я оказался жертвой всех этих манипуляций. Жаль, что не могу работать, они говорят, у меня слишком раскаляется голова. Сейчас я тут из-за тяжбы по поводу пятнадцати тысяч франков, которые должен получить от импресарио за "Герцога Альбу"... Нервы расстраиваются всякий раз, когда пишу, так что?.."
Рука замирает в воздухе, взгляд устремляется в пространство. Но через мгновение рука снова опускается на страницу, перо движется по бумаге и впервые выводит ужасную фразу, звучащую точно приговор: "Ничего не поделаешь! Могила! Все кончено!"
Перо выпадает из руки, оставляя на бумаге пятно. Доницетти стирает его пальцем, образуется мрачная темная полоса, траурная полоса... Обеспокоенный, он резко встает. Ему страшно.
Ему страшно умирать. И внезапно приходит мысль: а что я оставлю после себя? Что останется от всех моих трудов? Он перебирает в памяти свою жизнь с того далекого дня, когда в 1818 году в Венеции прошла премьера "Энрико, графа Бургундского". Ему исполнился тогда двадцать один год. Сколько же работы! Слишком много работы!
Его обвиняли в том, что он не умел соразмерять силы, распылял свой талант и нередко писал музыку, не очень-то заботясь извлечь из собственного вдохновения самое лучшее. Отчасти его критики правы, потому что в пылу творчества, обуреваемый жаждой, даже манией создавать все новое и новое, он не всегда вкладывал в сочинение все, на что был способен. Но он всегда писал по совести, с достоинством, никогда не унижая свое искусство, даже если настояния импресарио и капризы певцов искушали его свернуть в сторону.
Не все ему удавалось? Ох, не может же человек создать за свою жизнь семьдесят три шедевра! Ведь это и так уже работа колоссальная. За двадцать семь лет Доницетти написал семьдесят три оперы, двадцать пять кантат, две мессы, девятнадцать квартетов. Около пятидесяти романсов и песен... Многие из этих сочинений имели огромный успех, некоторые проходили с блистательным триумфом, множество опер весьма ценилось за богатство вдохновения и оригинальность идей: "Гувернер в затруднении", "Анна Болейн", "Безумный", "Колокольчик", "Лукреция Борджиа", "Полиевкт", "Дочь полка", "Линда ди Шамуни"...
Слишком много опер? Но ведь создал он и оперу, в которой имеются незабываемые страницы - "Фаворитка". Слишком много опер? Но сияют в числе совершеннейших творений три чистейших шедевра - "Любовный напиток", "Лючия ди Ламмермур", "Дон Паскуале"... Даже одной из них уже достаточно, чтобы прославить ее автора. Доницетти перебирает в уме свои творения, облегченно вздыхает и улыбается. Он может гордиться ими.
Он вернулся в Париж еще и для того, чтобы завершить спор о "Герцоге Альба", который мучает его, так как он воспринимает его как проявление мрачной враждебности, какая нередко мешала постановке его оперы Париже. Еще в январе 1839 года Доницетти подписал контракт на новую оперу, которую должен был вручить Дюпоншелю, директору "Гранд-Опера". Эту оперу в четырех действиях по либретто Эжена Скриба и Шарля Дюверье маэстро собирался закончить к 1 января следующего года. Скриб претендовал на четыре тысячи франков и на крупную долю авторских отчислений за спектакль - на половину.
Дюпоншель в случае, если постановка не будет осуществлена в срок, обязался заплатить тридцать тысяч франков штрафа поровну музыканту и либреттисту. Дюпоншель уступил авторское право на оперу и публикацию издателю Шоненбергеру за шестнадцать тысяч франков.
В обусловленный срок Доницетти был готов вручить партитуру "Герцога Альба", но задерживалась постановка другой его оперы - "Мученики", потом появилась "Дочь полка", затем "Фаворитка", а Дюпоншеля сменил на посту директора главного парижского театра месье Леон Пилле, который решил было, что "Герцог Альба" пойдет после "Фаворитки". Далее его передвинули еще раз, пропустив "Дона Себастьяно".
Автор отказался давать две большие оперы сразу, одну за другой в одном театре и в том же сезоне - его и так обвинили, будто он заполонил собой все парижские сцены. Возникли и другие осложнения и злоупотребления, кроме того Скриб и Пилле пытались поставить "Герцога Альбу" в отсутствие Доницетти летом в Комической опере, а не в "Гранд-Опера", сократив оперу до трех актов. Разгневанный таким оскорбительным отношением к себе и своему сочинению, Доницетти предъявил авторские права, потребовал выплатить неустойку и подал в суд. Все это раздражало маэстро и унижало. Судебное разбирательство было назначено на 25 февраля 1845 года, но как мог Доницетти защищать свои интересы, будучи совсем больным?
Теперь он и в самом деле был болен, причем весьма серьезно. Все иллюзии мучительно рассеивались перед трагической реальностью. Болезнь, которая прежде лишь грозно стучалась в двери его жилища, теперь ворвалась в него. Она заявила о себе жуткими головными болями, которые начались у него еще во время сочинения "Лючии", а самые первые признаки появились и раньше, когда он писал Дольчи, что чувствует, как что-то упрямо стучит в левой части лба, а когда пишет серьезную музыку, то в правой. Но тогда "все проходило, стоило закончить сочинение музыки". С некоторых пор боли стали беспокоить его все сильнее.
Как-то вечером, дело было в 1843 году, Доницетти разговаривал с друзьями в дирекции театра у Каринтийских ворот. Вдруг он прервал разговор и сильно сжал руками виски. Друзья поинтересовались, что случилось, не разболелась ли голова? - Нет, - ответил он, - только что-то странное тут внутри, как будто молнией пронзило мозг. Такое уже не первый раз у меня... Пройдет, пройдет... Спустя несколько дней все там же, в Вене, певцы были поражены его видом, когда он пришел на репетицию "Марии ди Роган" - лицо маэстро было настолько искажено, что стало почти неузнаваемым.
В другой раз, уже в Париже, Доницетти настолько рассеянно дирижировал концертом в гостиной Королевской академии музыки, что едва не загубил все исполнение. Присутствующие были невероятно изумлены этим, так как всем хорошо была известна его исключительная внимательность и собранность за пультом. Случалось, он вдруг умолкал в разговоре, прерывал беседу, как будто сознание его затуманивалось. И речь его, постоянно восхищавшая живостью, остроумием, глубокими светлыми мыслями, искрившаяся юмором, теперь сделалась медленной, в ней все реже появлялись те блестки таланта, какими она так славилась раньше.
После смерти жены, когда в сорок один год маэстро уже написал пятьдесят опер, он перенес мучительный душевный кризис, который обеспокоил его близких друзей. И тогда еще более усилились головные боли, предвестники ужасного урагана, из-за которого в Неаполе у него дважды случались обмороки. Теперь, в Париже, болезнь снова начала напоминать о себе. Как-то он пригласил самых любимых друзей съездить пообедать в Сен-Клу. Они сели в коляску и отправились туда. По пути Доницетти увидел кондитерскую, велел остановить лошадей и вышел. - Хочу купить сладостей. Вдруг их не окажется в том скромном ресторанчике в Сен-Клу, куда мы едем. И вернулся с пакетом. Проехали несколько сот метров, он заметил другую кондитерскую и опять попросил остановить коляску, вышел и снова купил сладостей. Спутники не возражали, решив, что маэстро, известный выдумщик, задумал какую-то шутку. Но после того, как он пять раз побывал в кондитерских, всюду закупая сладости, друзья забеспокоились: - Маэстро, уже не хочешь ли ты испортить нам желудок? Кто сможет съесть все эти сладости? Доницетти тряхнул головой, рассеянно посмотрел на них, на пакеты, провел рукой по лбу и вздохнул: - Боже милостивый! Я и не заметил, ничего не помню...
Стесняясь, маэстро не рассказывает друзьям о странных симптомах болезни, пугающей его. "Отчего бы это?" Теперь, когда он не может встать с постели, ему приходится часами лежать на спине, а сон все не приходит, не приносит столь необходимого отдыха и облегчения. Когда же он пытается приподняться на локтях, то ощущает, будто потолок обрушивается на него, а иной раз, будто куда-то проваливается пол, и он вцепляется в кровать, чтобы не упасть.
Однажды утром поэт Микеле Аккурси, когда-то помогавший маэстро писать либретто "Дона Паскуале", вышел из квартиры больного вместе со слугой за какими-то покупками. Вернувшись, они застали Доницетти распростертым на полу, недвижным, без сознания. Его подняли, уложили в постель, согрели и лишь спустя несколько часов он пришел в себя. Снова собрались срочно вызванные врачи. Кризис миновал. Доницетти может встать и написать друзьям.
2 октября он посылает письмо Теодоро Гецци: "В доказательство моей любви и дружбы пишу тебе спустя три часа после хирургической операции, проведенной на моем затылке. Нарывной пластырь. Потом 25 пиявок за ушами и еще 20. Теперь мой бедный затылок со вчерашнего дня мучает меня... Мучаюсь! Хирург сегодня утром разбинтовал голову, срезал пластырь. Меня заставляют держать голову высоко. Какая боль! Отчего бы? Леопольдо Персико, наверное, едет в Неаполь. Как жаль, что не могу быть там, и как, наверное, мне стало бы хуже, окажись я там, да еще были бы у меня там такие разочарования. Ах, награда была варварской. Меня охватила тоска, моя чувствительнейшая нервная система дала себя знать, так я плакал. Изображать веселье со слезами в душе. Я все изменил. Все упрекали меня в Вене и здесь. Что делать? Что сказать? Никакого ответа за полгода! Молчание лишило меня самого себя. Я отказался от четырех опер только в Париже. Теперь отказался и от Мадрида и Лондона. Мои нервы так натянуты, этой ночью я падал с кровати, и мне кажется, будто она переворачивается и накрывает меня. Не знаю, жив ли я еще, потому что падаю вниз головой и не могу помочь себе руками, точно меня душат. Теперь прошу слугу спать в моей комнате. А может, оставить ночник и тогда не буду падать? Нет, о, тишина!"
В письме этом, в этом крике измученной души явно ощущается какая-то разладица. О каких разочарованиях в Неаполе он говорит? Все еще о своих переживаниях, когда маэстро не получил пост директора консерватории? Или, быть может, он хранил в сердце какую-то обманувшую его любовную привязанность?
Пять дней спустя Доницетти пишет Томмазо Персико: "Я все еще болен. Мне поставили нарывной пластырь, скоро уже высохнет. Географическое расположение Парижа не таково, чтобы наносить вред организмам вроде моего. Здесь мне всегда было хорошо, а теперь плохо. Более того, признаюсь тебе, что с тех пор, как приехал сюда, чувствую себя в тысячу раз лучше, почувствовал себя так через несколько дней после приезда.
Теперь надо испросить разрешение Его Величества Фердинанда Австрйского. Хочу предложить нечто иное: я бы хотел находиться в Вене с марта по конец сентября. Или же как-то уладить. Болезнь начала проявляться еще в Неаполе в прошлом году. Виноваты трудности, с которыми я столкнулся, сходство... тишина! Если не окажусь в Неаполе ко времени, когда будут выплачивать доходы, пришлешь мне их туда, куда скажу. В Вене мне было бы горестно уже не по той причине, что я был там очень несчастлив из-за того, что не понимал языка, мог разговаривать лишь с очень немногими людьми и питался тщетными надеждами. Впрочем, все, все при дворе любили меня... Климат!.. Климат!.. В Париже гораздо лучше, здесь не надо ни за кем ухаживать. Это однако не Италия. Знаешь, этот прилив крови к голове еще не убил меня только потому, что Богу это не было угодно. Я падал с кровати по ночам и бился головой об пол, чтобы избавиться... И все же, угадай! Я решил спать при ночнике, и вот в то время, когда я обычно падал (в два или три часа ночи), слышу, как громко стучит мое сердце и просыпаюсь... Вижу светло, все кругом тихо... Я успокоился, и с тех пор велю слуге спать в моей комнате. Расскажи об этом врачам, объясни им, что при приливах крови к голове и расстроенных нервах ночь - самое печальное время, помимо ограничений в еде, питье, в часах, отведенных на жизнь, на сон! Свет, свет! Или исходящий от Бога или идущий от масляной лампы и свечи!".
Крик, мольба и ужас перед страшной тайной. Но одна фраза в этом письме, похоже, проливает свет на другую тайну: "Болезнь начала проявляться еще в Неаполе, в прошлом году. Виноваты трудности, с которыми я там столкнулся, сходство… тишина!"
С кем же он встретился в Неаполе? Кого он имеет в виду? Ясно, что речь идет не о несостоявшемся назначении его директором консерватории и не о какой-то неудачной опере или творческом разочаровании. В его памяти всплывает образ женщины, которая была, видимо, похожа на утраченную Вирджинию.
Всякий раз, вспоминая в письмах жену, Доницетти из особого уважения к ней избегал называть ее имя. Он всегда ставил многоточие, а потом запятую, как и в этом письме. Встретил женщину, похожую на Вирджинию? И надеялся начать новую жизнь с ней, напоминавшей ту, другую?
"Ах, награда была варварской. Меня охватила тоска, моя чувствительная нервная система дала себя знать... Изображать веселье со слезами в душе... Никакого ответа за полгода!" Призрак нового чувства? Новое чувство к призраку? Или живая реальность - какая-то конкретная женщина, которую он искал, нашел и вновь потерял. Как и ту, другую? Тайна его чувств соединяется с тайной сознания, которое уже начинает затуманиваться.
Неумолимая болезнь чудовищно прогрессирует. Он чувствует, как этот враг нападает на него, стремясь поразить самое что ни на есть чистое и высокое, что у него есть, - его душевный мир, его гений. Он пытается сопротивляться, хочет как-то противостоять болезни, бороться.
26 октября Доницетти отправляет своему верному Дольчи письмо, по-прежнему исполненное гордости. Пишет человек, который старается не говорить о своей болезни, так как не хочет вызывать сострадания. Он утверждает что чувствует себя хорошо, что строит новые планы. Но потом... потом его охватывает тоска, и у него вырывается крик отчаяния, перечеркивающий мужественное сопротивление.
"Дорогой Дольчи, приходил ко мне один соотечественник, который показал письмо Пирелли, тот пишет обо мне и моей болезни. Зачем огорчать друзей? Я уже тысячу раз говорил тебе: заболею, тебе сообщит кто-нибудь другой. А умру, оповестят газеты, но пока все молчат (хотя я и написал тебе), и пока молчу я, значит, дело идет на поправку! Спасибо тебе за твою заботу. Разве я не ответил тебе недавно? Температура теперь не повышается, больше ставят пластырей, больше пиявок. Не падаю с постели по ночам. Двенадцать с половиной часов, которые я провел без сознания, лежа на полу возле кровати, больше не повторялись. Уеду в Вену, и очень скоро! Да поможет мне Бог! Крови они попили... Передай всем привет... Майр узнает и увидит, как его музыкальные дети умирают потихоньку один за другим. Росси, Тавекки, Мангенони. Вскоре... Бог знает... Прощайте, друзья. Не поеду даже в Вену, ослабел, не могу повернуть голову. Но я жив!.. Жив для других!.."
Отчаяние? Отчаяние!
И томительно тянется это постоянное мучение, когда он словно стоит на страже собственной болезни, наблюдает, как она протекает, изучает ее, пытается понять, угадать, разобраться... И все время тревожит его этот страшный вопрос: "Отчего бы это?.. Отчего?.." Из гордости и чувства стыда он не хотел, чтобы знали и говорили о его болезни. Но как избежать этого? Слишком известен Доницетти, слишком интересуется им мир, чтобы можно было сохранить в тайне то, что с ним происходит.
Известие о его болезни распространяется, о ней говорят повсюду, в любых кругах, начинают писать газеты. Во всех странах Европы требуют сообщать, как чувствует себя маэстро, из Вены князь Меттерних направляет в Париж посланца, дабы двор получал точные сведения о здоровье Доницетти.
Стоит серая печальная осень, редко выпадают светлые дни, редко пробуждается надежда. Иногда Доницетти кажется, будто он чувствует себя лучше, его тело, сломленное было этой бурей, распрямляется, лицо оживляется, глаза загораются, вновь проявляются проблески блистательного ума. Поправляется? Увы, вскоре опять наступает депрессия, убивающая появившуюся на миг надежду.
В конце осени на одном из вечеров в доме графа Сен-Виктора, где обычно собирались литераторы, певцы, музыканты, артисты и аристократы, Лаблаш говорил о музыке и театре с присущим ему эмоциональным остроумием, которое делало знаменитого баса любимцем подобных встреч. Он рассказывал о замечательных победах Доницетти и о многих его операх, еще не знакомых парижанам, но в которых также проявился гений маэстро. Тут из соседней комнаты донеслись беспомощные звуки рояля, будто какой-то занудный ребенок упрямо долдонил по двум-трем клавишам. Лаблаш пошутил: - Ну, это, наверное, некий новоиспеченный гений, импровизирующий свои адские мелодии за счет наших ушей. Граф Сен-Виктор хотел было выйти и взглянуть, кто это забавляется за инструментом, но столкнулся в дверях с новыми гостями - маркизом Кюстином, очень образованным музыкантом-любителем, большим другом Доницетти, и доктором Дювернуа. Хозяин дома весьма удивился горестному выражению их лиц. - Что с тобой? - обратился он к маркизу. - Что случилось? Маркиз, с трудом сдерживая слезы, ответил: - Ты слышал это? Никогда не догадаешься, кто этот несчастный, кто развлекается вот так, на твоем рояле. Это Доницетти, наш великий Доницетти.
Граф Сен-Виктор, потрясенный таким сообщением, все еще не веря ему, приоткрывает дверь и заглядывает в соседнюю комнату. Там за роялем действительно сидел Доницетти. Нервные руки его беспорядочно шарили по клавиатуре, голова была запрокинута, широко раскрытые, потухшие глаза смотрели в пространство, словно лишенные всяких признаков жизни. Не заметив вошедших, он продолжал бессмысленно барабанить по клавишам. Маркиз придержал графа и зашептал ему на ухо: - Сегодня вечером мы с доктором Дювернуа посетили его и нам показалось, будто он вновь обрел прежнюю удивительную ясность ума. Вспомнили о тебе. "Спорю, - сказал Доницетти, - что у нашего славного Сен-Виктора сегодня вечером будут музицировать и очень странно, что он не пригласил меня". Я заметил, что Маэстро не нуждается ни в каком приглашении, чтобы прийти к тебе. "Увидим, - ответил Доницетти и начал одеваться: - Они считают меня сумасшедшим, а я покажу этим ученым господам, какую музыку умеют сочинять сумасшедшие из больницы, которая зовется Италией! За эту неделю я написал четыре оперы... Неплохо, а, маркиз? Четыре оперы за 138 часов... Мейербер глаза вытаращит, когда узнает, ведь ему надо двенадцать лет, чтобы сочинить двенадцать тактов!" Говоря так, Доницетти оперся на мою руку и, хотя мы с доктором пытались отговорить его, он настоял ехать сюда. И вот вы слышите, как прогрессирует его болезнь!
В этот момент звуки рояля, импульсивные и неуверенные, на мгновение умолкли и зазвучали вновь, будто по волшебству разливаясь оазисом красоты - великолепная мелодия как бы выплыла из только что звучавшей какофонии и вознеслась, чистая и целомудренная, словно молитва. Гости, столпившиеся в дверях, были невероятно изумлены, а доктор Дювернуа воскликнул: - Еще одна искра гения! Ах, если б можно было надеяться!
Доницетти продолжал импровизировать, не замечая любопытства окружающих, и чарующая мелодия развивалась ясно и гармонично. Но внезапно руки маэстро безвольно опустились, взгляд потускнел, и голова беспомощно свесилась на грудь.
Трагедия надвигалась. Теперь это была уже не подозреваемая опасность, а ужасная определенность. Мысль о конце не дает Доницетти покоя, терзает его. А до смерти что его ждет? Какие страдания предстоит вынести? Сколько мучений?
Маэстро понимает, что гибнет. В недолгие моменты просветления сознания он видит, в какую глубокую пучину падает. Он чувствует, как исчезают самые очевидные его способности - он не в силах больше сочинить ни одной мелодии, воображение, прежде такое целеустремленное, теперь сбивается, пальцы неуверенно скользят по клавиатуре, мысли путаются, переплетаются, фразы звучат обрывками и не могут выразить то, что он хочет сказать, а пока ищет нужное слово, уже забывается предыдущее. Несчастье! Печаль! Отчаяние! Ночь внушает ему страх. Он уже падал с кровати. Ему нужно, чтобы в спальне постоянно горел свет и рядом все время находился слуга. А что думают родственники и друзья? Почему не спешат к нему? Не слышат его отчаянного призыва о помощи? Все слышат, но никто не едет. Шурин Васселли, хоть и любит его и уважает, не дает о себе знать, вероятно, полагая, что его вмешательство могут неправильно расценить - ведь маэстро очень богат. А родственники? А брат, Доницетти-паша?
Удивившись, что уже давно не получает от Гаэтано известий после первых писем, сообщавших о начале болезни, Доницетти-паша сомневается, переданы ли брату ответные письма (Зачем? Кому это нужно?) Он решает послать в Париж своего сына Андреа, того самого, который еще совсем недавно, получая диплом, не внушал дяде особого доверия. Но так или иначе, они все же родственники и от него, наверное, будет больше пользы, чем от парижских друзей, окружающих маэстро. От друзей и подруг, потому что женщины тоже навещают больного.
Об одной из них усиленно говорят, будто она весьма способствовала ухудшению здоровья маэстро. Один бергамаский синьор - Лоренцо Монтерази - навещал Доницетти и познакомился с этой синьорой. Первый раз маэстро сам открыл ему дверь, так как слуга ушел с каким-то поручением. Этот синьор был удивлен - Доницетти настолько хорошо чувствует себя, что даже сам смог встретить его! Он обрадовался, что сознание у маэстро совершенно ясное.
Это был один из тех редких моментов, которые Доницетти называл счастливыми, и Монтерази показалось, будто слухи, распространяемые о его болезни, преувеличены. А поскольку другой итальянский музыкант - Марко Бордоньи, профессор вокала в парижской консерватории - писал Дольчи о какой-то женщине, которая была "причиной болезни" маэстро, Монтерази решил поинтересоваться этим и написал далеким друзьям следующее: "Если говорить о связи в Париже с мадам, то я думаю, она скорее полезна ему, нежели вредна, поскольку эту женщину как никого другого заботит здоровье маэстро, отчего она только и делает, что всячески старается помочь больному, отвлечь его, но делает это вовсе не такими способами, о которых склонны думать плохо осведомленные люди. Повторяю, пусть лучше у него будет давняя связь, даже если, как полагают эти плохо осведомленные люди, она и вредна, я считаю, что при старой привязанности он не так будет падать. Единственная причина, помимо не слишком благоприятного климата, из-за чего Доницетти стоило бы уехать из Парижа, это постоянные докучливые визиты. Музыкальные консультации, газеты, театральные волнения, поскольку повсюду ставятся его оперы. С другой стороны, вдали от Парижа он, наверняка, почувствовал бы себя еще хуже, так как к одиночеству присоединилась бы еще и тоска, ведь он привык находиться среди людей, быть в гуще дел".
Много ходило разных пересудов о причинах его болезни, повсюду говорили и упрямо повторяли, будто она вызвана любовными излишествами, ненасытной жаждой любовных приключений. Доницетти не пренебрегал, конечно, подобными удовольствиями и не был равнодушен к ним, но маэстро не впадал в крайности. Он любил жизнь и не упускал случая завести связь по примеру своего великого друга Джоаккино Россини, а случаев таких представлялось немало на этом приятном и рискованном поприще, их с избытком доставляли ему театральная среда да и собственное мужское обаяние - ведь он был сильным, жизнерадостным и к тому же знаменитым человеком.
Однако не любовные приключения помутили его рассудок и расстроили здоровье. При столь напряженном образе жизни, какой вел он, при непрерывной изнурительной работе они, возможно, лишь ускорили бурное развитие какой-то болезни, таившейся внутри и уже дано подтачивавшей его организм.
Проведя кропотливое изучение родословной дерева семьи Доницетти, Чиро Каверсацци обнаружил, что дед маэстро умер от кровоизлияния в мозг, пролежав перед тем два месяца в параличе. Один дядя скончался от "пневмонии и катара", другой дядя - от туберкулеза.
Маэстро тоже нередко беспокоили неприятные ощущения в легких и общая нервозность, хотя все же эти симптомы и не доставляли ему особых неприятностей. Одна его сестра - Мария Розалинда - ушла из жизни в двадцать лет из-за кровоизлияния в мозг, другая - Мария Антония - умерла в двадцать восемь лет от туберкулеза. Брат Франческо болел водянкой.
Надо отметить также, что из троих детей маэстро двое родились недоношенными, а у первого было ужасное уродство на голове. Двое прожили всего несколько дней, а третий - лишь несколько часов. Изучение родословной таблицы других детей семьи Доницетти показало, что они тоже имели печальную судьбу: младшая сестра маэстро Мария Рашель, сын брата Джованни, дяди и тетушки - Маргерита, Антонио, Джузеппе и Доменико, а также пятеро племянников - все умерли в раннем возрасте.
Издавна рок наложил свою трагическую длань на род Доницетти.